То зубы сжимал, то бежал от судьбы...

Бахыт Кенжеев родился 2 августа 1950 года в Чимкенте, с трёх лет жил в Москве. Отец был учителем английского языка, мать библиотекарем. Закончил химический факультет МГУ.

Дебютировал как поэт в коллективном сборнике «Ленинские горы: Стихи поэтов МГУ» (М., 1977). В юности публиковался в периодической печати («Комсомольская правда», «Юность», «Московский комсомолец», «Простор»), однако первая книга его стихов пролежала в архивах Союза писателей Казахстана 20 лет и была издана только в 1996 году в Алма-Ате издательством «Жибек Жолы» Бахыта Канапьянова.

В начале семидесятых Кенжеев становится одним из учредителей поэтической группы «Московское время» (вместе с Алексеем Цветковым, Александром Сопровским, Сергеем Гандлевским). Публикуется с 1972 года.

В 1982 году поэт эмигрирует в Канаду.

В декабре 1986 года в период Желтоксана читал с комментариями запрещённые стихи Бахыта Канапьянова «Позабытый мной с детства язык» на «Радио Свобода».

Член Русского ПЕН-клуба. Входил в жюри премии «Дебют» (2000) и в жюри международного конкурса переводов тюркоязычной поэзии «Ак торна» (2011).

Публиковался в переводах на казахский, английский, французский, немецкий и шведский языки.

Сейчас поэт живет в Нью-Йорке.

  Сборники стихов Избранная лирика 1970—1981 (1984 г.) Осень в Америке (1988 г.) Стихотворения (1995 г.) Сочинитель звезд: Книга новых стихотворений, М. 1997 Снящаяся под утро: Книга стихотворений, М. 2000 Из семи книг: Стихотворения, Независимая газета, М. 2000 Невидимые: Стихи, М. 2004 Вдали мерцает город Галич: Стихи мальчика Теодора, 2006 Крепостной остывающих мест. Владивосток: Рубеж, 2008 (переиздание: М.: Время, 2011). Послания. М.: Время, 2011 Сообщение. М.: Эксмо, 2012. Странствия и 87 стихотворений. К.: Laurus, 2013.   Романы Плато (1992 г.) Иван Безуглов. Мещанский роман (1993 г.) Золото гоблинов: Романы («Младший брат», «Золото гоблинов»), Независимая газета, М 2000   Награды и премии Премия журнала «Октябрь» (1992) Премия Союза молодёжи Казахстана (1996) «Антибукер» (2000) за книгу стихов «Снящаяся под утро» «Москва-транзит» (Большая премия), (2003) «Русская премия» (2008) за книгу стихотворений «Крепостной остывающих мест» 71397_10202830589226609_1381390940_n

 ***

Я очень рад вновь представить свои стихи казахстанскому читателю. Осмеливаюсь полагать, что в наши времена, когда принято считать, что поэзию никто не читает, она не меньше необходима людям, чем во времена Библии и Корана. Все пройдет, а она останется,- потому что настоящая поэзия ­– это вещество любви и печали, выраженное словами...

Бахыт Кенжеев, Нью-Йорк

 То зубы сжимал, то бежал от судьбы

 

* * *

Когда, пронзительный и пестрый, горит октябрь в оконной раме бокастым яблоком с погоста, простудой, слякотью, кострами – еще потрескивает хворост, страница влажная дымится, но эрос сдерживает голос, и сердцу горестное снится. А где-то царствует иная страсть – только я ее не знаю, заворожен своей страною, то ледяной, то лубяною. Шуршит песок, трепещет ива, ветшает брошенное слово на кромке шаткого залива, замерзшего, полуживого, где ветер, полон солью пресной, пронзает прелестью воскресной, где тело бедствует немое, и не мое, и не чужое – лишь в космосе многооконном бессмертный смерд и князь рогатый торгуют грозным, незаконным восторгом жизни небогатой...  

 * * *

Жил да был один художник,

хромоного он ходил,

в разных странах безнадежных

и безденежных – один

рисовал углем и мелом,

перед музою в долгу,

видя черным мир и белым,

словно ветки на снегу.

Слышал то укоры друга,

то злорадное "ага",

то бесхитростную ругань

многоумного врага.

Но упрямо применял он

только уголь, только мел,

словно синим или алым

мыслить сроду не умел.

Белый свет над черной рощей.

Межпланетный серый газ.

Серафим ли, что попроще,

дух художника потряс?

Да! Когда-то в Петергофе,

где фонтан поет хорал,

выпил он две чашки кофе,

слабым сердцем захворал.

И двухцветную палитру

в совершенстве он постиг,

положив таблетку нитро-

глицерина под язык.

Вдруг расширились сосуды

и расширился зрачок,

и спустилось с неба чудо,

света черного пучок.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . "В чем же соль того завета, чем он взор тебе прожег?" Так художника об этом всякий спрашивал дружок. "Мы бессмертья не имеем, – отвечал он, – и сосуд вместе с пролитым елеем в кучу мусора несут. Вот сейчас пирую с вами, но в иных пространствах я..." И мотали головами огорченные друзья. А хмелеющий мужчина, позабыв коньяк и ром, пел им песню, как лучина догорает над ведром.  

* * *

Как долог дождь, как свет в окошках желт. Тень сгорбилась за влажною портьерой – как бережно убогий стережет свой нищий мир, с надеждою и верой тщась свыкнуться, чтобы себя с собой во тьме свести, босую правду с кривдой в сафьяновых сапожках, смерть – с судьбой, уклончивой, и все же непрерывной! Как долог свет, как голоден очаг – нет истины, дружок, в твоих речах, но нет и лжи. Да, сударь, одиноки-с. Я ль с этим ливнем поздним незнаком. Спой песенку, сними аммиаком на серебре чернеющую окись – и засияет зеркальцем оно, и бросит блик в закрытое окно. Я здесь бывал, мед-пиво пил – текло по бороде, а в горле пересохло, чтоб легкий дождь в оконное стекло стучал всю ночь, чтобы другие стекла звенели, разбиваясь. Не до сна. O dolce mia – слышится. И ты не спишь. И в миланском щебете слышна глухая спесь безвременной латыни.  

* * *

То зубы сжимал, то бежал от судьбы, как грешников – бес, собирая грибы на грани горы и оврага. На вакхе венок, под сосной барвинок, и ты одинока, и я одинок в объятиях бога живаго. И ты говорила (а я повторил) что непрочные створки раскрыл моллюск на незрячем коралле. Язычнику – идол, спасенному – рай. Ты помнишь, дворец по-татарски – сарай, а время бежит по спирали? Ты все-таки помнишь, что всякая тварь при жизни стремится в толковый словарь, обидчику грех отпуская, в просоленный воздух бессонных времен, где света не видит морской анемон и хищная роза морская. По улице лев пролетает во мгле, кораблик плывет о едином весле, и так виноградная водка тепла, что приволье эфирным маслам, взлетев к небесам, обращаться в ислам, который не то чтобы соткан из вздохов и слез, но близко к тому. Рассеивая неурочную тьму, созвездия пляшут по лужам. И вновь за углом остывает закат, и мертвой душе ни земной адвокат, ни вышний заступник не нужен.  

* * *

...а жизнь лежит на донышке шкатулки, простая, тихая – что августовский свет. Уходит музыка в глухие переулки, в густую ночь, которой больше нет. Раскаяния с нею не случится, затерянной в громадах городов. Чернеют ноты. Вспархивают птицы с дрожащих телеграфных проводов. Когда б я был умнее и упорней, я закричал, я умер бы во сне – но тополя, распластывая корни, еще не разуверились во мне. Там церковь есть. Чугунная ограда бросает наземь грозовую тень, и прямо в детство тянется из сада давнишняя продрогшая сирень. Я всматриваюсь – в маленьком приделе три женщины сквозь будущую тьму склонились над младенцем в колыбели и говорят о гибели ему. Они поют, волнуясь и пророча, проходит жизнь в разлуке и труде, и добрый воздух предосенней ночи настоян на рябине и дожде. . .

* * *

После пьянки в смоленской землянке – рядовым, а не спецпоселенцем – Дэзик Кауфман в потертой ушанке курит “Приму” у входа в Освенцим. Керосинка. Сгоревшая гренка. Зарифмованным голосом мглистым несравненная Анна Горенко шлет проклятье империалистам. “Нет, режим у нас все-таки свинский.” “Но и борькин романчик – прескверный”. Честный Слуцкий и мудрый Сельвинский “Жигулевское” пьют у цистерны. И, брезгливо косясь на парашу, кое-как примостившись у стенки, тихо кушает пшенную кашу постаревший подросток Савенко. Штык надежен, а пуля – дура. Так и бродим родимым краем, чтя российскую литературу – а другой, к сожаленью, не знаем. А другой, к сожаленью, не смеем. Так держаться – металлом усталым. Так бежать – за воздушным ли змеем, за вечерним ли облаком алым…  

* * *

И забывчив я стал, и не слишком толков, только помню: не плачь, не жалей, пронеси поскорее хмельных облаков над печальной отчизной моей, и поставь мне вина голубого на стол, чтобы я, от судьбы вдалеке, в воскресенье проснулся под южным крестом в невеликом одном городке, дожидался рассвета, и вскрикивал: «Вон первый луч!» Чтобы плыл вместо слов угловатый, седеющий перезвон католических колоколов. Разве даром небесный меня казначей на булыжную площадь зовет перед храмом, где нищий, лишенный очей, малоросскую песню поет?  

* * *

Спи, организм поющий, дышащий через рот. Проще, а может, гуще – кто теперь разберет.   Как ты заждался – в кои-то веки (Вий, ночь, беда), кто тебя успокоит и выведет в степь, туда,   где крестообразный кречет ищет добычи, но лишь запах полыни лечит ван-гоговское полотно.  

***

в россии грустная погода под вечер дождь наутро лед потом предчувствие распада и страха медленный полет струится музыка некстати стареют парки детвора… играет в прошлое в квадрате полузабытого двора а рядом взрослые большие они стоят навеселе они давно уже решили истлеть в коричневой земле несутся листья издалёка им тоже страшно одиноко кружить в сухую пустоту неслышно тлея на лету беги из пасмурного плена светолюбивая сестра беги не гибни постепенно в дыму осеннего костра давно ли было полнолуние давно ль с ума сходили мы в россии грустной накануне прощальной тягостной зимы она любила нас когда-то не размыкая снежных век но если в чем и виновата то не признается вовек лишь наяву и в смертном поле и бездны мрачной на краю она играет поневоле пустую песенку свою